В 1839 году, переехав из Чертолья (тогда уже с улицы Волхонки) на улицу Верхняя Красносельская, Алексеевский стародевичий монастырь стал Ново-Алексеевским женским монастырем, что на Красном селе близ Красного пруда. И надо сказать, обитель в своем новом обличье процветала много десятилетий. Переведенный монастырь занял огромную территорию, на которой выстроили и церкви, и дома, и обширные покои игуменьи. Разбили сады, огороды, привели в порядок кладбищенскую территорию, по благоустройству прославившуюся на всю Москву. Монахини, усердно трудясь, открыли странноприимные дома и богадельни, больницу и аптеку, приют и училища для девочек, швейные и вышивальные мастерские. Обитель славилась благочестием и высокими монашескими добродетелями насельниц. Добрые вести о монастыре разнеслись по всей стране.
Все изменилось после Октябрьской революции. В апреле 1923 года настоятельницу обители мать Марию (Преженцову) арестовали, потом, правда, выпустили. Монастырь же закрыли в 1924 году. В кельи благочестивых монахинь вселились рабочие окрестных фабрик и заводов. «Дур монашек» выгнали вон. Но верные клятвам, они не нарушили устава монастырского – поселились общинами на частных квартирах, стараясь держаться небольшими группами. Зарабатывали в основном шитьем одеял, а также какими-то случайными приработками: присматривали за детьми, топили печи, ходили читать псалтырь по покойникам.
Но даже у рабочих, занявших их кельи, сохранились понятия о доброте. Рискуя сами, они покрывали группу тайно оставшихся на территории монастыря монахинь во главе с игуменьей Марией. Каким-то чудом сестрам удалось прожить, ютясь по крошечным каморкам, до 1931 года. Тогда-то их и арестовали. Всех сослали – кого в Казахстан, кого на Север. Никто уже не вернулся.
Известно о трагических судьбах четырех насельниц. Сестры, в миру Анна Алексеевна и Матрона Алексеевна Макандины и Татьяна Ивановна Белова были расстреляны в 1938 году на Бутовском полигоне под Москвой, а Васса Павловна Леонова в 1937 году в городе Юрьеве-Польском под Владимиром. Теперь их знают, как «красносельских мучениц».
Трагические судьбы монахинь и самой обители наложили своеобразный отпечаток на все это место Москвы. Чуть не до конца ХХ века старые, разваливающиеся монастырские строения по Верхней Красносельской улице, 2-му Красносельскому переулку, в которых жили не самые обеспеченные москвичи, если не сказать больше – самые нищие, выглядели ужасно. Люди там жили в коммуналках, когда комнатушка могла составлять всего 5–6 квадратных метров Но вот что удивительно – дух и атмосфера их жизни были наполнены добротой, взаимовыручкой, участием и помощью друг другу. И в этом прежде всего сказывался дух места, подталкивающий людей на добро и благожелательность.
И еще что удивительно – соседи не собачились, а часто и подолгу пересказывали друг другу... чудом уцелевшие сведения о жизни старой обители, рассказы, похожие скорее на легенды и предания, чем на быль и реальность. И всех этих легенд было такое множество, что жаль одного – не нашлось тогда местного летописца, который сумел бы сохранить на бумаге все эти истории – свидетельства ушедшего мира.
Откуда я обо всем этом знаю? Так я же там жила с рождения и до тех пор, пока дома не стали ломать где-то к концу 70-х годов. И уж наслушалась я там многонько чего…
Рукописи не горят, или Незнакомка на могиле
Улица Верхняя Красносельская, территория бывшего Парка пионеров и школьников
– А не страшно ли тебе, Григорьевна, водить внучку гулять на кладбище? – услышала я однажды от соседки, которая выговаривала моей бабе Мане. – Вдруг что случится с дитем – ты же виноватой будешь!
Баба Маня только отмахивалась:
– Ничего плохого не случится! Святая земля, на ней и дети – цветы непорочные! Глядишь, с божьими наставлениями вырастут.
Я долго не могла понять, о какой святой земле идет речь и при чем тут кладбище?! Гулять-то мы ходили в детский пионерский парк, разбитый в кварталах Красносельской улицы. И только позже я узнала, что как раз на месте парка в середине XIX века было кладбище. На том самом месте, где в каникулы по утрам пионеры собиралась на линейку и взвивался красный флаг, были разбиты склепы, а на месте песочниц и качелей для малышни располагались самые дорогие и почетные кладбищенские места.
Все жители Красносельской улицы постоянно шептались о том, что устроить на кладбищенской территории детско-пионерский парк конечно же было кощунством. Однако, как ни странно, духи прежних обитателей, «выселенные» с привычных, насиженных мест, отчего-то не мстили детям, обожавшим благоустроенный парк. Там были и качели-карусели, и театральная веранда, и танцевальный зал, и игровые площадки, и комната смеха, и небольшой стадион (летом для футбола и волейбола, зимой для хоккея и катания на коньках). Правда, когда крохи вроде меня возились в песочнице, бабушки настороженно следили, чтобы малышня не потащила в рот крошечные грибки в полсантиметра длины – покойницкие грибы, как их называли. Уже потом я узнала, что такие грибы растут только на могилках – «от сырых слез горючих».
Детский парк возник на монастырской территории сразу после войны – тогда дети были реальным счастьем жизни, их обожали, любили все. Каждый прохожий мог подойти и дать ребенку конфету или иное угощение. И дети брали не боясь, как теперь.
На самом деле, если вспомнить, детские голоса звенели и на территории монастыря – еще в середине XIX века алексеевские монахини открыли приют для девочек-сирот, один из лучших в Москве по тем временам. Девочек не воспитывали как будущих послушниц, напротив, давали светские профессии – учили шить и вышивать. Многие, повзрослев, переселялись жить в окрестности обители, выходили замуж, заводили семьи, но работали на монастырь – вышивали плащаницы, воздухи и даже иконы, стегали ватные и шерстяные одеяла, шили рясы и подрясники. Вся эта продукция очень славилась. За ней приезжали не только москвичи, но и монахини и простые жители Подмосковья, а то и из других областей.
Так что Алексеевский монастырь имел хороший доход. Но не только вышивальные и швейные мастерские приносили деньги в казну, но и бойкая торговля от продажи мест на монастырском кладбище. И стоили места очень дорого. Ведь ко второй половине XIX века Красносельские улицы приобрели уже статус почти центра, а не окраины, как в начале века. Так что немудрено, что огромный сад обители начал быстро сокращаться, отдавая свои земли под фамильные склепы и семейные упокойные места. Сначала места скупали представители богатых купеческих родов, потом – московской интеллигенции. Конечно, кладбищенские книги, где содержался перечень тех, кто нашел на Алексеевском кладбище последний приют, уничтожены сразу после Октябрьской революции. Но в памяти старожилов остались рассказы о тех, кто был тут погребен. И это достойнейшие люди, внесшие огромный вклад в русскую культуру и искусство!
Это и Михаил Никифорович Катков (1818 – 1887) – литературный критик, публицист, издатель, редактор известнейшей газеты «Московские ведомости», считающийся основоположником русской политической журналистики. Это и Сергей Андреевич Юрьев (1821–1888) – известный деятель литературы и театра, переводчик Шекспира, Кальдерона и Лопе де Веги, первый редактор легендарного журнала «Русская мысль». Это и историк литературы Александр Александрович Шахов (1850 – 1877). С ним-то и связана первая легенда монастырского кладбища.
Александр Шахов прожил короткую жизнь, но успел многое. Он с отличием окончил Московский университет, между прочим, его отмечал даже такой скупой на похвалы педагог, как знаменитый Федор Буслаев. Немудрено, что Шахову предложили остаться на кафедре и начать работать над диссертацией по литературе Франции начала XIX века. Ее двадцатипятилетний молодой ученый блестяще защитил в 1875 году. Казалось бы, пред ним открывается дорога классического литературоведа. Но Александр избрал другой путь – нелегкий и малодоходный, зато необходимейший российскому обществу. Шахов начал преподавать западноевропейскую литературу на вновь открытых Высших женских курсах. По тем временам это был просто-таки революционный поступок, ведь в обществе всерьез обсуждался вопрос: а человек ли женщина, ведь в сравнении с мужчиной она явно существо низшего порядка?
Недаром, когда Шахов вернулся домой с первой лекции, особо возмутившиеся мужчины закидали его тухлыми яйцами. Однако молодой ученый оказался мужественным человеком. Он не бросил занятия, напротив, стал ходатайствовать, чтобы и в Московском университете, который он окончил, открыли курсы для женщин.
Лекции его пользовались огромным успехом, ведь Александр был великолепно образован, начитан, его ум отличался остротой, а речь – необычайной увлекательностью. Учащаяся молодежь восторженно объявила Шахова своим кумиром, ведь самые скучные понятия литературоведения он умел подать легко и просто. Каждое литературное произведение Шахов рассматривал в контексте общественных событий того времени, что тоже казалось революционным подходом.
Словом, жизнь и общественное признание Шахова шли на взлет, но неожиданно в середине 1877 года молодой ученый заболел. Врачи послали его лечиться за границу, но Александр, понимая, что умирает, решил вернуться в родную Москву. 5 декабря 1877 года его не стало. Отец Александра, Александр Николаевич, сенатор, тайный советник, очень верующий человек, решил похоронить сына в Алексеевском монастыре. Так и сделали.
Ну а потом начались новые трагические события. После похорон Александр Николаевич захотел оставить и земную память о своем безвременно умершем сыне – издать лекции, которые молодой ученый читал на Высших женских курсах. Но какие-то отморозки, забравшись в кабинет покойного, забрали все его записки и потом с бранью сожгли на площади перед зданием женских курсов, угрожая расправой и другим педагогам и студенткам.
Узнав об этом, старый сенатор Шахов слег. Что же это получается?! От жизни его обожаемого Саши не осталось ничего! Сенатор приказал отвезти себя на могилу сына и долго сидел, не обращая ни на кого внимания. Слезы текли по его изможденному лицу – и вдруг…
Неожиданно к старику подошел некий господин в черном и проговорил:
– Вы не поверите мне, но я скажу о том, что видел лично. Вчера я запозднился на кладбище и уходил, когда никого тут уже не было. И вдруг у могилы вашего сына я увидел странную молодую женщину, одетую в черный, наглухо застегнутый плащ.
– Что ж, многие любили моего Сашу и были ему благодарны… – прошептал старик.
– Но эта дама была весьма странной, – продолжил незнакомец. – Она просвечивала в лучах фонарей. Ее тело призрачно покачивалось. Боюсь, я видел привидение…
– Глупости… – вздохнул старик. – Фонари небось мигали. Вот вам и показалось.
– Нет! – возразил незнакомец. – Дама была призрачной. Но она плакала. Больше того – рыдала. И рыдания ее были так страшны… Я даже сам испугался. Хотел позвать кого-то из святых сестер-монахинь.
– Ах, не надо! – всплеснул руками сенатор. – Никому не сказывайте про такую встречу! Мой Саша был безгрешным мальчиком. А тут рыдающая дама!.. Мало ли какие разговоры пойдут…
– Но ведь она и в другой раз может прийти! Все равно вскроется.
– Я постараюсь проследить и сам встретиться с ней. Узнаю, отчего она плачет.
Старик Шахов так и сделал. Теперь каждый день он приезжал в Красное село и до ночи засиживался на скамейке неподалеку от могилы сына. И дождался.
Было уже темно. Фонари чадили. И от их трепещущего света казалось, что вокруг могилы кружатся и свиваются в клубок жуткие тени. Дама в черном появилась неслышно. Она просто возникла у могильной ограды, словно соткалась из извивов странных теней. И она действительно просвечивала.
У сенатора дух захватило от страха, но он пересилил себя. Должен же был он узнать, что связывало эту даму с его сыном! Он не мог допустить никакого слуха, тем паче скандала, которые бросили бы тень на чистое имя его Саши.
– Кто вы? – спросил он черную даму, выходя на свет фонарей. – Почему вы приходите сюда?
– Вы не испугались!.. – прошелестела дама. – Хорошо, что вы не испугались. Мне трудно преодолевать барьеры миров. Но я верила, что кто-то не испугается меня и выслушает.
– Говорите! – Старик метнул на призрачную незнакомку острый взгляд. – Я слушаю вас!
– Я училась у вашего сына на Высших курсах. К сожалению, я не оправдала надежд моих учителей, не дослушала курсов. Меня соблазнил один молодой негодяй, и я уступила ему. Курсы были заброшены. Но стремление к знаниям осталось. Я попросила у Александра Александровна его конспекты уроков. Он дал мне почти законченные записки, и я их скопировала.
– У вас остались труды моего мальчика?! – вскричал сенатор. – Какое счастье! Ведь изверги сожгли все его бумаги.
– Я потому и прихожу, что узнала об этом. Я ищу того, кому небезразлично творчество Шахова.
– Конечно, мне небезразличны труды сына! Отдайте мне эти записи! – взмолился отец. – Или скажите, где я могу их найти.
Незнакомка неожиданно всхлипнула:
– Вы не сможете их найти… Мой соблазнитель, увидев, что я по-прежнему читаю лекции, избил меня до смерти, а записки сжег!
– Как?! – заломил руки старик. – Неужто и тут огонь! И все рукописи моего мальчика сгорели?!
И вдруг дама усмехнулась, таинственно и страшновато:
– Рукописи не горят! И если вы, сенатор, обещаете, что издадите их, чтобы все, особенно девушки и женщины, могли их прочесть, я отдам их вам.
– Но каким образом?! Они же сгорели… – Бедный старик уже снова чуть не плакал.
– Подождите здесь… – прошелестела дама. – Я постараюсь вернуться!
И она… исчезла.
Старик опустился прямо на могилу сына. Ноги уже не держали его. Было очень холодно. Ветер продувал насквозь. Начал накрапывать дождь. Ужас овладевал стариком. Но он крепился. Понимал, что вернуть сгоревшее невозможно, но ждал. Сам не понимая чего…
И когда в голове у него уже помутилось и перед глазами поплыла черная пелена, он вдруг увидел полупрозрачную черную даму, возникшую рядом с оградкой могилы. В руках у дамы белели листы.
– Помните, рукописи не горят! – повторила она и протянула их старику. – Если это, конечно, настоящие рукописи, нужные людям.
Старик взглянул на исписанные листы, а когда поднял голову, дамы уже не было. Сенатор вздохнул и, прижав рукопись к груди, пошел к воротам, туда, где ожидала его коляска.
Едва он с помощью кучера взобрался на сиденье, раздался звон колокола.
– Полночь! – охнул кучер. – Задержалось ваше высокородие… А я уж сижу-сижу. Думаю, жуть какая. Погост ведь, а ну как привидения явятся!
– И привидения могут быть добрыми… – прошептал Шахов. Он сдержал слово – издал собрание лекций Александра.
Шахова «Гете и его время», «Очерки литературного движения в первую половину XIX века». И всем, кто читал эти книги, становилось ясно, что молодой историк литературы был чрезвычайно талантлив, обладал литературным даром и мог бы стать выдающимся литератором. Увы…
Откуда взялись сгоревшие рукописи, отец, конечно, никому не сказал. Но черная дама еще долго потом посещала могилу своего учителя. Ну а старожилы Красносельской улицы задолго до выхода в свет романа Булгакова знали простую и великую фразу:
– Рукописи не горят!
Откуда она взялась? От народных преданий и легенд. Во всяком случае, мои соседи именно так и говорили.
Звезда живописца, или Загадочный сон сестры Иулиании
Улица Верхняя Красносельская, территория бывшего Парка пионеров и школьников
Улица Верхняя Красносельская, территория бывшего Парка пионеров и школьников
Еще одну мистическую историю рассказывали жители Красного села о талантливейшем русском художнике Илларионе Михайловиче Прянишникове (1840–1894).
Прянишников был не только замечательнейшим живописцем, но и одним из основателей Товарищества передвижников. Родился он под Калугой в купеческой семье. Учился в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. Там же и преподавал до конца жизни. И хотя был признан в Петербурге и даже стал действительным членом Петербургской академии художеств, но демократическому московском искусству не изменил и «классиком» не стал.
Жил Прянишников бедно, все деньги тратил на учеников Московского училища. Между прочим, это у него получили первые уроки живописи Архипов и Коровин, Касаткин и Корин, Лебедев и Богданов-Бельский. В то время это было, возможно, единственное училище, которое принимало бедных провинциальных учеников, которые часто не только не могли платить за обучение, но не имели денег и на еду. Вот Прянишников и подкармливал своих студиозусов, покупал им зимнюю одежку и холсты с красками. Он и в своем творчестве словно вел летопись «униженных и оскорбленных». Его «Шутники», «Порожняки», «Погорельцы», «Жестокие романсы» словно сошли со страниц то ли Островского, то ли Достоевского. Словом, это был и живописец и человек невероятной доброты и соучастия, всегда готовый оказать поддержку более слабому.
Когда в Москве стали расписывать нововозведенный храм Христа Спасителя, Илларион Михайлович тоже был приглашен для создания фресок. Вот там-то художник и услышал рассказ о том, что настоятельница Алексеевского монастыря, пораженная тем, сколь бесцеремонно ее обитель выгнали с насиженного места, посулила, что «на том месте ничего не будет стояти». Заинтересовавшись этим странным событием, Прянишников приехал на новое место Алексеевского монастыря – на Красный пруд Красного села. Конечно, он ожидал увидеть запустение обители, но увидел иное – монастырь разросся, приобрел черты еще большего благолепия, стал одним из самых красивых садовых мест города.
Пораженный таким процветанием, Прянишников даже стал работать в иконописной мастерской обители и завещал похоронить себя посреди этих монастырских садов.
12 марта 1894 года тончайшего знатока русской души Иллариона Михайловича Прянишникова не стало. А через год Товарищество передвижников решило провести памятную выставку живописца. И тут выяснилось, что некоторых известных полотен Прянишникова недостает. Куда делись?! Как в воду канули!
И дома у художника искали, и в училище, и даже в запасниках Третьяковской галереи – нет! А тут как раз настала годовщина со дня смерти Прянишникова. Ученики и почитатели приехали в Алексеевский монастырь посетить могилку художника. Вспоминали прекрасного человека, учителя и друга. Сетовали о том, что никак не могут начать устройство выставки – картин-то нет!
На другой день к настоятельнице обители пришла растерянная помощница казначеи сестра Иулиания. Крестясь и всхлипывая, поведала она о том, что вчера сестра-казначея повелела ей проводить родственников-друзей-учеников художника Прянишникова, и она услышала, как все сетовали о пропаже картин и невозможности открыть выставку.
Сестра Иулиания тоже огорчилась, потому что художник этот был хорошим человеком, отзывчивым. Однажды он помог Иулиании. Тогда сестра-казначея благословила ее на поездку в город – обители надо было купить новый котел. Но сестра Иулиания в городе бывала редко и сильно опасалась такой поездки. И вот отзывчивый живописец, Илларион Михайлович, съездил вместе с ней и помог купить нужный котел. Немудрено, что, узнав о срывающейся выставке, Иулиания огорчилась.
– Да, видно, так сильно, – каялась Иулиания матушке игуменье, – что нынче ночью приснился мне странный сон, прости меня, Господи!
– Говори! – повелела настоятельница.
И сестра Иулиания, вздыхая и охая, поведала, что приснился ей этот самый отошедший в иной мир раб божий Илларион. Был он весел и улыбался в свои жиденькие усы. Но Иулиании стало жуть как страшно. Начала она задыхаться, даже молитву прочесть не сумела – язык не слушался. А живописец Илларион только смеялся над ее страхами и сказал:
– Все хотят знать, куда мои холсты девались. Тебе скажу: я их свернул и на чердаке под стреху засунул, чтоб кредиторы не нашли да не отняли. Должок у меня был, погасить я его хотел. Да не успел – помер.
Мать игуменья все это выслушала да и повелела вызвать к ней урядника, благо он жил неподалеку. Ну а урядника попросила привезти в обитель кого-нибудь из друзей Прянишникова. На другой день в обитель приехал живописец Алексей Степанов, ученик и младший друг Прянишникова, тоже преподающий в Московском училище ваяния и зодчества. Ему и поведала свой странный сон сестра Иулиания.
И что бы вы думали?! Нашлись последние полотна Прянишникова! И выставка его состоялась. И собранные вместе трогательно-поразительные полотна показали, какого уникального и талантливейшего живописца утеряла земля Русская. «Его творчество осталось нам как путеводная звезда!» – сказал известнейший критик Владимир Стасов.
Ну а сестру Иулианию вместе с матушкой настоятельницей московские художники лично приезжали благодарить. Ведь не будь их, не состоялась бы выставка. И кто знает, когда еще Москва разглядела бы уникальный талант своего живописца?
Ну а мать игуменья, подумав, заплатила долг Прянишникова. Пусть имя народного живописца будет незапятнанным!
А сестра Иулиания с тех пор полюбила свободными вечерами сидеть на приступочке во внутреннем дворике, куда выходило оконце ее кельи, и глядеть на далекое небо. Она вспоминала, как сказали о Прянишникове: «Его творчество для нас – путеводная звезда», и искала на небе звезду живописца.
Теперь и тогда, здесь и там, или Лепестки вишневого сада
Улица Верхняя Красносельская, территория бывшего Парка пионеров и школьников
Третья легенда, которую рассказывали бабульки, сидевшие на лавочках нововозведенного детского парка на Красносельской, была о любви. Конечно, как же без несчастной любви-то?!
Впрочем, эта любовь была вполне счастливой почти два десятилетия. Известный московский писатель, историк, археолог Александр Фомич Вельтман (1800–1870), друг Пушкина и Нащокина (об этом потрясающем человеке мы поговорим дальше), обожал прекрасные сады Алексеевского монастыря и часто приезжал сюда вместе с супругой. Женат он был вторым браком (первая супруга Вельтмана умерла, оставив ему дочку Настеньку). Второй женой Александра Фомича стала женщина невероятной красоты, ума, таланта и доброй души. Как родную восприняла она дочку мужа. Вскоре у пары появились и двое своих детей – мальчик и девочка. Семья жила в счастье, радости и достатке. Вельтман не только сочинял рассказы и повести в своем излюбленном фантастическом духе, но и служил. Между прочим, это он сменил в 1852 году известного историка-литератора М.Н. Загоскина (помните, его упоминает Гоголь в «Ревизоре»? На самом деле жил он не в Петербурге, а в Москве, в Денежном переулке, доме № 5) на посту директора государевой Оружейной московской палаты.
Супруга же Вельтмана, Елена Ивановна, и сама была известной писательницей, одной из первых русских женщин, посвятивших себя литературе. Писала она под псевдонимом Е. Кубе, и, между прочим, современники ценили ее исторические романы выше сочинений самого Вельтмана.
По четвергам у них собирались друзья на литературные посиделки. Читались новые произведения хозяев и гостей, велись разговоры и споры об искусстве, литературе и обществе. Друзья считали, что Вельтман «живет при Прекрасной Елене как у Христа за пазухой». Да только в один миг счастливая любовь сменилась трагедией – Елена Ивановна заболела и, помучившись некоторое время, умерла.
И дети и сам Вельтман были безутешны. Впрочем, дети-то к тому времени были уже взрослыми, имели собственные семьи. А вот бедняга Вельтман в шестьдесят восемь лет остался один.
Теперь он в любую погоду ездил в Алексеевский монастырь, ведь именно там, на местном кладбище, покоилась его незабвенная супруга. Посидев у могилки, Вельтман шел в монастырский сад, где они с женой так любили гулять. Сад, «что на Красном озере», к тому времени славился уже на всю Москву. На самом деле большого озера, возникшего в карьере в результате добычи песка для строительства, уже давно не было. Его засыпали, но в обители вырыли малое озерцо. Его тоже по привычке называли Красным.
В озеро запустили рыбу, с одной стороны разбили огороды, с другой – сад и клумбы. Ну а за церковью Алексея, человека Божия заложили великолепнейший вишневый сад. По весне вишни цвели белоснежным покрывалом. «Вишневая кипень!» – умиленно вздыхали посетители. По осени деревья приносили небывалые урожаи, и запах вишневого варенья, сушенья и иных приготовлений на зиму повисал над монастырем.
Вельтман садился на скамеечку у этого сада и вспоминал… Что было, что согревало душу. Часто монахини и посетители слышали, как старый писатель грустно шепчет:
– Теперь и тогда… Здесь и там… Сколько времени и пространства между этими словами!..
Иногда писательские инстинкты брали верх, и тогда Вельтман вынимал записную книжицу и вписывал туда что-то. Пригодится для нового произведения…
Домой Александр Фомич возвращался, обязательно прихватив хоть что-то из сада – хоть цветок, хоть листок, хоть веточку цветущей вишни. Когда не стало цветов, он приносил из сада уже пожелтевшие листья. Осенью вишни дали плоды. Тогда он срывал несколько ягодок. Ну а потом выпал снег. И однажды Вельтман вернулся домой с застывшей и ломкой от мороза веточкой.
11 января 1870 года, не прожив без супруги и двух лет, Вельтман ушел к ней на небо. Дети, разбирая его бумаги и вещи, наткнулись в ящике комода на сухие, свернутые в трубочку листы, пожухшие веточки, засохшие цветы – все то, что писатель приносил из Алексеевского сада. Стали собирать всю эту труху и вдруг ахнули – белоснежные лепестки вишни не засохли, а лежали как будто только что сорванные.
Как такое могло быть? Или это был привет детям от отца и матери?..
Похоронили Вельтмана около жены – на кладбище Алексеевского монастыря у Красного озера. На могилу писателя ездило много людей – друзей, родных и просто почитателей его таланта. Но никто из них ни разу не взял что-то с собой – ни цветка, ни веточки. Все понимали: нехорошая это примета брать что-то с собой с территории сада, расположенного рядом с монастырским кладбищем.
Примета пережила века. И осталась даже после того, как на месте монастыря разбили детский парк. Дети гуляли там, играли, веселились, но, уходя домой, взрослые запрещали им брать хоть что-то из парка.
– Ни цветка, ни листка, ни камешка! – твердила мне бабушка. – Ничего из парка нельзя приносить домой!
И как ни странно, но детвора слушалась. Я это точно знаю, потому что у ворот парка всегда лежала кучка вытряхнутых из карманов камешков, палочек, разноцветных стеклышек и сорванных цветочков – всего того, что дети считают сокровищами.
А восхитительное чудо – не литературный чеховский, а реальный большой сад цветущей белоснежной вишни – просуществовало почти в центре Москвы до конца 1970-х годов. Только вот деталь: обычно дети обожают срывать и поедать пусть еще и недозрелые ягоды. Но вишни на Красносельской висели несорванными. Хотя, говорят, когда парк только открыли после войны, там существовало много разных кружков, в том числе и юннатский. Так вот эти юннаты ухаживали и за вишневым садом, собирая потом урожай. Но в мое время никто уже за садом не следил, и, хотя вишня цвела и наливалась ягодами, их склевывали только птицы. А люди на монастырские дары не зарились. Видно, помнили: нехорошая это примета – брать что-то с территории кладбищенского сада. «Теперь» и «сейчас» не должны смешиваться. Прошлое заканчивается там, где начинается сегодня.
Господин в котелке и девочка в перчатках
Улица Верхняя Красносельская, территория бывшего Парка пионеров и школьников
Улица Верхняя Красносельская, территория бывшего Парка пионеров и школьников
Эта парочка взбудоражила посетителей парка на Красносельской, хотя появилась на детской площадке всего три раза. Но их заметили сразу же – странная парочка! Дедушка в черном котелке, добротном черном пальто с бархатным воротником и его внучка в бордовом пальтеце и капоре такого же цвета. В первое же их появление народ воззрился на новеньких, чуть не рот открыв. Еще бы! Никто же не носил ни пальто с бархатным воротником, ни котелка, ни капора. Ну а когда дедушка надел на внучку перчатки, прежде чем усадить ее на качели, посетители парка потянулись на детскую площадку со всех аллей. Это же невиданное зрелище, ну просто баре какие-то пожаловали – котелок, перчатки!..
Особо любопытствующие подошли поближе, видно, хотели то ли разглядеть эдакое чудо, то ли познакомиться – интересно же! Но дедушка не обратил ни на кого внимания. И едва девочка кончила качаться на качелях, «барин с барчуковной» быстро покинули площадку.
На другой день странная парочка появилась снова. Причем вышла на детскую площадку не со стороны главного входа, а с боковой аллеи. И создавалось ощущение, что они возникают на площадке невесть откуда.
Почему-то мне очень захотелось познакомиться со странной девочкой. Но мне было лет шесть, и я не знала, как это сделать. Я просто уселась на качели рядом и крикнула, надеясь, что девочка меня услышит:
– Пойдем съедим мороженое!
Девочка на соседних качелях дернулась, ее лицо перекосилось, словно мои слова напомнили ей что-то ужасно неприятное и от этого она сейчас заплачет.
Дедушка рывком остановил ее качели, подхватил внучку, и они исчезли в темной боковой аллее.
Я ринулась к бабе Мане, которая и привела меня в парк:
– Почему эта девочка обиделась?
– Она просто нервная, – ответила баба Маня. – У нее глаза на мокром месте. Странная… Да и дедушка ее странный – чопорный старорежимный гордец, ни на кого не смотрит…
Но на третий день, пока девочка качалась, ее дедушка обратил внимание, что баба Маня читает стихи Тютчева. Я ведь тоже качалась, а бабе Мане надо было чем-то заняться – она и сидела на скамеечке с книгой.
И вот, когда взрослые разговорились о чем-то, я и девочка подошли к ним с разных сторон.
– Это моя внучка Аленка! – сказала баба Маня.
Дедушке ничего не оставалось, как тоже представить свою внучку:
– А это моя Иринушка!
Какое странное имя… Нет, конечно, я встречала девочек по имени Ирина. Но звали их обычно Ирами, Ирками, Ирочками. А тут – Иринушка… Непривычно и старомодно… Может, поэтому я засмущалась, не зная, что сказать, как привлечь внимание и понравиться девочке. А она просто стояла, как тоненький колышек, и выжидательно смотрела на деда, словно меня и не было. Гордячка!
– Мы сейчас пойдем, Иринушка, – проговорил ее дед. – Просто беседа интересная случилась. Редко ведь с кем теперь интересно поговоришь. – И он снова обернулся к бабе Мане, продолжая прерванную мысль: – Вот так я и понял, дражайшая Евлампия Григорьевна, отчего Маяковский пишет свои стихи лесенкой.
– Принято считать, что это новаторство, – сказала баба Маня.
– Ничуть! – отрезал дед. – Ему просто платили за каждую строку по двадцать копеек, вот он и старался, чтобы строк получилось побольше! Не в поэзии дело, а в деньгах. А как поэт Маяковский хоть тому же Тютчеву и в подметки не годится!
Они заговорили еще о каких-то поэтах. Я их, конечно, не знала, да и не разговоры мне были интересны, а девочка. Очень хотелось подружиться!
И я не нашла ничего лучшего, как спросить:
– А зачем ты носишь перчатки? Ведь уже тепло, скоро май будет.
– Деда велит, – ответила девочка тихим, но каким-то надрывным голоском, словно готова была заплакать. – Здесь же кладбище. Перчатки от заразы, чтобы не подхватить болезнь.
– Здесь парк! – ошарашенно проговорила я.
Про кладбище я, конечно, слышала, но как-то не осознавала.
– Кладбище! – упрямо проговорила девочка.
Не зная, что сказать, я опять замялась, но вспомнила:
– А почему ты не хочешь мороженого?
– Я не могу есть… – прошелестела девочка.
Я попыталась понять, как это – разве можно «не мочь есть»?! Наконец сообразила – наверное, Иринушка не может есть мороженое, потому что оно холодное. Простудиться боится.
И тут ее дед произнес:
– Иринушка! Попрощайся с подружкой. Пора нам…
Девочка посмотрела мне прямо в глаза:
– Прощайте!
И я вдруг поняла, что это действительно прощание – она больше не придет. Мы не увидимся. А дедушка уже взял ее за руку, они свернули к боковой аллее и пропали где-то вдали.
Много дней потом я бегала по парку, высматривая, не появились ли где Иринушка с дедом. Но они не появлялись. Однажды, сидя на лавочке у фонтанчика, я услышала мужской голос:
– Иринушка, осторожней!
Не медля ни секунды, я вскочила с лавочки и кинулась на голос. Иринушка вернулась!
На качелях действительно качалась девочка в бордовом платьице, ведь уже было тепло и надевать пальто не было необходимости. Ее качели раскачивал дед, но уже без котелка.
Я подбежала к качелям и остановилась – это была другая Иринушка, не моя!!
Да и дед был другой – улыбчивый, доброжелательный.
– Смотри, Иринушка, – проговорил он, останавливая качели, – девочка хочет с тобой познакомиться.
Иринушка слезла с качелей и заверещала:
– Как хорошо! А ты, дедушка, не хотел в парк идти! – Потом схватила меня за руку. – Пойдем купим мороженое! Деда, ты купишь нам мороженое?
– Конечно, – ответил дед. – Если девочке бабушка позволит, так мы все пойдем кутить!
Тут и моя баба Маня подоспела, и мы все вместе пошли в парковый буфет. Иринушка с дедушкой угощали нас вафельными стаканчиками, а я неотрывно смотрела на ее руки. На них не было перчаток!
– Ты не надеваешь перчаток? – выдавила я.
– Зачем? – фыркнула девочка. – Их только в старые времена напяливали. Неудобно, жуть! Я видела такую девчонку в перчатках – некрасиво и неловко!
– А где ты видела?
– У дедули в комнате стоит фото: там старик и девочка в перчатках. Тоже Ирина, как я. Меня в ее честь назвали. Она какая-то родственница.
– А ты можешь принести фотографию посмотреть? – попросила вдруг я.
– Могу! Завтра и захвачу.
Назавтра я притащила бабу Маню в парк спозаранку – боялась упустить Ирину. Они с дедом пришли в полдень. Я тут же кинулась к Ирине:
– Принесла?
Ира дернула деда за рукав:
– Давай!
– Уж зачем вашей девочке понадобилась эта фотография? – проговорил он, вынимая снимок и обращаясь к бабе Мане. – Это мой дед и одна из его внучек. Они погибли еще в революцию. Пошли к бабушке на могилку, тут же раньше кладбище Алексеевского монастыря было. А в монастырь тогда забрели революционные солдаты. Извините, конечно, но были они пьяны. Стреляли в воздух, хотели монашек попугать. А попали в дедушку и Иринушку. Так они тут и остались. Монашки похоронили их рядом.
Я смотрела на старинную фотографию, и у меня тряслись руки. Мне было всего-то шесть лет, что я могла понимать?! Но я ясно видела – это они: старик в котелке, в пальто с бархатным воротником и девочка в бордовом пальто с капором и в перчатках. Иринушка…
Как они смогли появиться снова здесь, ведь их давно уже нет?! Или есть? Наверное, девочка так сильно захотела покачаться на качелях, что никакие преграды не смогли удержать ее, а дедушка пошел за ней… Она уже не могла, а может, не хотела есть мороженое, как мы, живые, но качаться на качелях хотела… А ее дед говорил о поэте Маяковском, которого не любил. Выходит, все привычки и чувства сохраняются всегда…
– Знаете, – проговорил дедушка реальной Иры, – я никогда не хотел заходить в этот парк. Был уверен, что кладбище здесь еще чувствуется. Но Ира заканючила: пойдем да пойдем! Очень уж захотелось ей на качелях покачаться. Ребенок, какой спрос? А я здесь чувствую себя не в своей тарелке. Вы не обидитесь, если мы уйдем?
Баба Маня пожала плечами: каждый волен поступать как хочет. Но Иринушка воспротивилась:
– Я еще покачаюсь!
Она кинулась к качелям. И вдруг дедушка крикнул:
– Иринушка, погоди! Надень перчатки!
И он протянул девочке те самыебордовые перчатки.
Это последнее, что я помнила. У меня закружилась голова. Я сползла на руки бабы Мани. Как она принесла меня домой, не помню. Но ни разу в жизни я не видела больше в парке ни одну, ни другую Иринушку – девочку в перчатках.
В начале XIX века был в Москве только один Красносельский переулок, да и тот именовался Малоярославским. Но после постройки Ново-Алексеевского монастыря этот переулок получил наименование 1-го Красносельского, а в недрах за монастырской оградой из выросших строений образовалось еще несколько переулков, так что теперь их стало шесть. На 2-й Красносельский переулок выходил храм Алексея, человека Божия, а потом шли монастырские дома-кельи, которые после революции были преобразованы в жилые дома. В одном из таких домов и проживал старый-престарый фотограф Иван Алексеевич, помнивший, наверное, еще первые шаги становления фотографического дела. Ходил он всегда в черной шапочке, говорил, что у него мерзнет голова, однако соседи перешептывались, что, мол, франт Иван Алексеевич, скрывает под шапочкой лысину, хочет казаться моложе. Дедок действительно всегда был подтянут, никаких свитеров и курток не признавал, ходил в стильном костюме в полоску и драповом длинном пальто. Уж неизвестно, то ли костюмов и пальто было у него много, то ли он так старательно ухаживал за одеждой, что создавалось ощущение новой. Жил Иван Алексеевич один, супруга давно бросила его. Как шептались соседи, она не вынесла соперничества с другой страстью мужа – фотографией.
Действительно, Иван Алексеевич был предан одному делу жизни. Он фотографировал всегда и везде. Причем новыми фотоаппаратами не пользовался, считая, что они не передают настроение так, как его старые треноги. Да-да, он таскал за собой эту неподъемную треножную конструкцию, наводил камеру, устанавливал свет, «ловил освещение» и применял множество других старинных, а теперь абсолютно забытых приемов.
Но стоит признать, что фотографии его действительно выходили предметами искусства. Даже самые старые и озлобленные временем обитатели Красносельской слободы выглядели на его фотопортретах прекрасными людьми, всего лишь умудренными жизнью.
Но однажды фотограф слег. Соседи всполошились. Кто-то же должен за ним ухаживать! Конечно, участковый мог бы вызвать скорую и сдать старика в больницу. Но, собравшись всем миром, соседи решили, что пока не стоит предпринимать таких радикальных мер. Можно по графику приносить фотографу еду и сидеть с ним, чтобы развеять скуку. А там, глядишь, Иван Алексеевич и поправится. В больницу же упечь человека всегда можно.
Сказано – сделано. Соседи стали по очереди являться к болящему. Тогда это казалось обычным делом. Но, глядя из «сегодня», я понимаю, что это было проявление соседской самоотверженности, если не подвига. Кто сейчас будет сидеть со стариком из соседнего дома?! Никто! Мы потеряли чувство сострадания и понятие доброты. Стали воспринимать окружающее как некое виртуальное пространство, где все – нереал. И все – не наше дело! Мы перестали жить – носимся по пространству и времени как неприкаянные души. Отсюда и пустота внутри, которую мы никак и ничем не можем заполнить. И начинаем носиться с еще большим ускорением. Мы достигаем того, в чем тут же и разочаровываемся. Ищем того, что, находясь, оказывается совершенно ненужным.
А ведь еще несколько десятилетий назад в душах людей была некая основа, на которую всегда можно было опереться. Именно эта нравственная основа и не позволила соседям сбагрить старого фотографа в больницу – выкинуть с глаз долой.
Хотя, наверное, все было немного не так. Ведь и в то время люди жили по законам – делаю только для себя, а на чужих плюю. Вспоминается, как мою подругу после смерти родителей ее же соседи решили переселить из отдельной квартиры в комнату в коммуналке. Ну к чему ей одной занимать столько метров жилой площади?! Особенно когда рядом в однокомнатной квартире ютится семья из пяти человек, которая вполне может отселить своих только что поженившихся детей в отдельную квартиру – моей подруги. А она вполне может съехать в соседний дом, там как раз в пятикомнатной коммуналке освободилась комната. И ведь соседи начали целый процесс! Правда, происходило это на Зубовском бульваре. А мы ведем речь о Красносельской.
Не в этом ли закавыка? Гений места, обительский, доброжелательный, добрососедский, хоть и потревоженный выдворением монастыря, оставался. И не он ли настраивал соседей, проживающих в бывших домах обители, на мирный и добрый лад? Тут не вспыхивали уличные склоки, в округе не совершалось никаких правонарушений. Соседи привыкли помогать друг другу во всем. Вот и теперь они по очереди стали закупать продукты для заболевшего Ивана Алексеевича и заходить проведать его по вечерам.
Но и в месте почти святом, обительском, существовали свои грешки. Соседи по Красному селу весьма обожали поговорить-посплетничать на лавочках – и около домов, и в парке. И скоро же выяснилось немыслимое. Думая, что он очень болен, Иван Алексеевич выболтал кому-то из соседей свою тайну. Оказывается, бродя со своим аппаратом по округе бывшего монастыря и кладбища, он сумел заснять пару десятков невиданных странных сущностей. В его коллекции оказались и расплывчато-прозрачные монахини, и бродящие по месту несуществующего погоста дамы в старинных платьях со шлейфами, от которых рассыпаются искры. Несколько раз фотограф ухитрился запечатлеть и рыдающих мужчин в военных мундирах прошлого века, и даже… похоронную процессию, спешившую по аллеям кладбища, которого уже давно нет.
Вести о странных фотографиях разнеслись по округе. Народ повалил валом, чтобы взглянуть на них. Но Иван Алексеевич уже сообразил, что сболтнул лишнего. Он начал ссылаться на то, что засунул фотографии подальше, чтобы сохранить, да вот теперь запамятовал, куда положил. Потом стал говорить, что вообще нес в болезненном бреду околесицу, никаких фотографий потусторонних гостей вообще не существовало. Только вот оставалась одна закавыка – соседи, первыми навещавшие больного, видели эти мистические фото.
Впрочем, когда долго и упорно убеждаешь людей, они поверят. Понемногу все и уверились, что никаких изображений призраков не существует. Да и вышло некрасиво – кто-то сообщил участковому о странных фотографиях. И тот долго беседовал со стариком. Иван Алексеевич, к тому времени уже выздоровевший, показал представителю власти все свои фотозакрома. Никаких подозрительных изображений не было найдено. На том история и закончилась. Соседи возблагодарили Бога, что Иван Алексеевич выздоровел, и еще долго гордились тем, как сами, без больницы, поставили человека на ноги.
Но однажды у нас в институте отменили лекции по изобразительному искусству, и я прибежала домой на два часа раньше. Оказалось, у нас гость. В тесной нашей комнатушке горела печь (да-да, у нас была настоящая печь, топившаяся дровами, – и это в центре Москвы конца ХХ века!). Раскаленной печке я не удивилась – баба Маня готовила на ней, хоть и нечасто. Еда получалась райская, такую ни в одном ресторане не отведаешь. Но в тот день в печке горели не дрова, а фотографии. Милейший Иван Алексеевич собственноручно жег труды своей жизни. Скажу честно, запах был не из приятных. Как потом рассказала мне баба Маня, Иван Алексеевич дважды обжег руку, мучаясь с фотобумагой, – изображения никак не хотели загораться. Словно хотели остаться на фото навсегда!
Но Иван Алексеевич боялся их соседства и бормотал, объясняя то ли своим фотографиям, то ли нам, соседям, то ли самому себе:
– А если опять придут, а ну как обыск устроят?! Нет уж – от греха подальше! Я когда первый такой снимок сделал, на меня осветительная лампа упала. Прямо на руку. И ожог был – вот как сейчас! Вот пусть круг и замкнется – от ожога до ожога!
Не понимая, о чем он, я подошла к столу. Там оставалось всего три фото. Дама в темной накидке и белой горжетке, перекинутой от плеча к плечу, быстро шла куда-то. Монахиня в развевающейся черной рясе стояла на ветру. Обычные фото. Вот только надо было учитывать то, что в советской современной действительности ни одна дама уже не могла носить такого одеяния и ни одна монахиня вообще не появлялась на улице. К тому же – я присмотрелась повнимательнее – сквозь накидку и сквозь рясу просвечивали деревья современного парка, а слева даже виднелась карусель… Да они были прозрачными, эти гости, запечатленные стариком фотографом!
И что-то знакомое вдруг привиделось мне в чертах дамы с горжеткой. Не может быть! Да это же строгое лицо Надежды Филаретовны фон Мекк, известной меценатки, чье имя неразрывно связано с именем ее великого друга – композитора Петра Ильича Чайковского. Впрочем, отчего не может?! Вполне может! Ведь Надежда Филаретовна была похоронена на кладбище Алексеевского монастыря. Какая странная судьба! Эта женщина всю жизнь преданно любила Чайковского, но так и не решилась встретиться с ним лично. Да она даже его смерти не пережила – умерла 13 января 1894 года, через два месяца после кончины Чайковского. И вот улыбка судьбы – сын Надежды Филаретовны Николай женился на племяннице Чайковского Анне Давыдовой…
А на другом снимке монахиня, поднявшая руку. Интересно, кто она? Одна из насельниц обители, а может, сама матушка настоятельница? И вот теперь, на фотографии, она словно благословляет кого-то крестным знамением. Кого?! Фотографа, который увидел ее? Или всех нас, кто будет жить на этом месте в веках?..
Я взяла третью фотографию, и ноги чуть не подкосились… На меня смотрели Иринушка в перчатках и дедушка в котелке. А сквозь них видны были наши старые качели…
С тех пор я не удивляюсь, когда слышу, что на месте Алексеевской обители встречаются не только живущие там сейчас в новопостроенном доме по Верхней Красносельской, № 17/2, но и призрачные горожане. Кто-то видел там даже старика фотографа со старинным фотоаппаратом. Он стоял под фонарем (там больше света), а желто-красные осенние листья падали прямо через него на асфальт.
Ну а на Рижской эстакаде водители и пассажиры иногда видят монахинь в черных рясах, колышущихся на ветру. Они не выбегают на дорогу, не бросаются наперерез, вообще не причиняют никакого беспокойства. Просто смотрят на невидаль – поток машин, с гулом несущийся мимо них во времени в пространстве…
Впрочем, однажды одна из монахинь возникла прямо на дороге – вскинула руки так резко, что рукава ее рясы взметнулись вверх, словно крылья огромной черной птицы. Таксист затормозил. И вовремя! Прямо перед ним невесть откуда выскочил пьяный парень. Выходит, монахиня предупредила, охранила, сберегла…
Получается, и после того, как от обители уже почти ничего не осталось, ее ушедшие в иной мир обитательницы стараются помочь живым.
Чудо обретенных икон
2-й Красносельский переулок, № 3, храм Алексея, человека Божия, 2-й Красносельский переулок, № 7, храм Всех Святых, что на Красном селе
2-й Красносельский переулок, № 3, храм Алексея, человека Божия, 2-й Красносельский переулок, № 7, храм Всех Святых, что на Красном селе
Однако обитель не канула в Лету. От Ново-Алексеевского женского монастыря, что в Красном селе у Красного пруда, остались два храма. И оба они теперь снова действующие!
Храм преподобного Алексея, человека Божия (2-й Красносельский переулок, № 3) в 1924 году был закрыт и разграблен. Хотя кое-какие святыни удалось передать в церковь в Сокольниках. Потом почти полвека в здании храма работал Дом пионеров городского парка. Внутри все было переделано, перестроено. Словом, от храма практически остались одни стены. И когда в 2000 году храм наконец вернули Церкви, все его убранство пришлось восстанавливать заново. Сейчас там продолжается реставрация, работает приходская школа, даже ярмарки под патронажем храма проводятся. В 2006 году в храме образовано Патриаршее подворье.
Храм Алексея, человека Божия в Алексеевском монастыре
В 2001 году (как раз за год до начала богослужения) в храме Алексея, человека Божия и случилась эта таинственная и весьма значимая история. В один из осенних вечеров после занятия в воскресной школе несколько богословов-преподавателей обсуждали планы на будущее. Неожиданно к ним зашел охранник, сообщивший, что какой-то незнакомец спрашивает, кому он может передать старую икону. Священники спустились вниз. Незнакомец вынул из своей машины две большие доски и показал, что, сложенные вместе, они образуют вертикальную икону, как говорят искусствоведы, «ростовую», то есть написанную в полный рост человека.
Незнакомец рассказал, как к нему попала эта расколотая икона. Еще много лет назад он увлекся собиранием предметов старины. И однажды друг сообщил ему, что проходил мимо метро «Октябрьская» и вдруг заметил, что к стене одного из зданий прислонено что-то вроде иконописного изображения на досках. Собиратель тут же поспешил на «Октябрьскую» и действительно увидел большую икону, одиноко стоявшую у стены. Он забрал ее и держал в тайне на дачном чердаке, ведь по тем временам, если бы икону нашли, не избежать бы ему неприятностей.
И вот теперь он услышал, что возрождается храм на Красносельской, и привез сюда икону. Святой образ тут же внесли в здание воскресной школы, бережно сложили обе части и застыли от радостного удивления: это был образ преподобного Алексея! Чудеснейшим образом он явился в церковь своего имени. Воистину чудо!
Когда же переволновавшиеся священники храма кинулись благодарить незнакомца, его и след простыл. До сих пор на сайте храма висит просьба к нему – откликнуться. Но таинственный незнакомец не отзывается…
А вот старинный, явно намоленный годами образ Алексея, человека Божия смотрит теперь с реставрированной большой иконы на прихожан храма. Икона, обретенная чудом.
Храм Всех Святых в Красном селе
Имеет старинную икону, спасенную чудом от уничтожения, и второй из сохранившихся храмов обители – храм Всех Святых, что в Красном селе (тот же 2-й Красносельский переулок, № 7). Построенный на рубеже 80–90-х годов XIX века и освященный 30 июня 1891 года, он был невероятно красив, богат и пышен. Но после закрытия и разграбления монастыря в 1924 году, в здании помещались разные хозяйственные учреждения, хранились местные архивы, там даже завод зонтиков был. Ясно, что от здания остались одни стены. Но и они, выполненные из темно-красного кирпича и мрамора, были прекрасны.
Когда же в 1990 году храм начали восстанавливать, случилось опять-таки чудо – иначе и не скажешь. Выяснилось, что одна из главных икон знаменитого беломраморного иконостаса Всех Святых, икона апостола Павла, была скрыта в дверном проеме неведомыми добрыми людьми и тайно сохранялась там все это время.
И вот настал час, и она снова заняла свое место на новом иконостасе. Ну не чудо ли, что она вообще сохранилась?!
А главной святыней храма является тоже практически чудом дошедший до нас чудотворный образ Пресвятой Богородицы, именуемый «Всецарица». Она помогает людям спастись от страшнейшего заболевания – рака. Молебны пред ней совершаются каждое воскресенье.
А в храме Алексея, человека Божия тоже имеется чудотворный образ Божией матери, именуемый «Целительница». Пред ней каждую последнюю субботу месяца проходят специальные молебны для беременных женщин – о благополучной беременности и родах.
Так что жизнь идет своим чередом. Люди рождаются, живут, радуются, страдают, болеют и выздоравливают. И не замечают, что рядом с ними в трудную минуту всегда могут оказаться те, что уже ушли, но все равно привязаны к своему городу, чтобы помогать, предупреждать, защищать. Наверное, некое мистическое звание москвича не пропадает и в иных мирах…
Пётр I, отобрав эту пустошь вместе с мельницей у Симонова монастыря, пожаловал её в вотчину своему любимцу, «именитому человеку», позже возведённому в баронское достоинство, Григорию Дмитриевичу Строганову (1656–1714) «за верную службу и помощь в оснащении флота и армии». Уже после его смерти вдова Строганова Васса выстроила здесь большую деревянную усадьбу и церковь Влахернской иконы Божьей Матери. По ней их имение получило новое название — село Влахернское. Есть свидетельства, что, возвращаясь из похода в Персию, в этом месте останавливался Пётр Первый.
С Вассой связана история, сильно отдающая мистикой. Дело в том, что Васса Строганова умирала несколько раз — дважды или трижды, но даже после своей второй смерти умудрялась переписываться с императрицей Екатериной Первой и была пожалована ею во фрейлины.
В церковных книгах храма Петра и Павла у Яузских ворот (недалеко от кинотеатра «Иллюзион») есть запись о том, что на третьей неделе Великого поста в 1693 году патриарх Адриан отпевал супругу «именитого человека» Вассу Строганову, урождённую княжну Мещерскую. А в записях известного историка Москвы А. А. Мартынова, скрупулёзно копировавшего надписи на надгробиях уже уничтоженного кладбища при той же церкви, дата другая: «Строганова Васса Ивановна, жена именитого человека Григория Дмитриевича Строганова, дочь князя Ивана Ивановича Мещерского жила 38 лет 5 месяцев 5 дней, в супружестве жила 20 лет, умерла против 16 марта 7231 года с среды на четверг 3-й недели Великого поста, в 7 часу ночи». В переводе на современное летоисчисление год её смерти — 1723-й.
А в следующем, 1724 году Васса писала императрице Екатерине Первой: «Пожалованы мы… в комнаты государыни цесаревны. А я, раба ваша, не сведома, каким порядком себя между прочими вести; также и сыновья мои чину никакого не имеют, а указом Вашего Величества всему гражданству определены разные чины и места по своим рангам, чтоб всяк между собою своё достоинство ведал. Просим, дабы я пожалована была местом, а дети мои чинами ради происходящего всенародного торжества…» Ошибки в дате быть не может, так как в письме упоминается «всенародное торжество», то есть коронация Екатерины.
Существует и портрет этой таинственной женщины работы Романа Никитина.
Изображена она в стилизованном под петровскую моду русском платье и в высоком головной уборе, напоминающем кокошник. На груди — портрет Петра Первого. В каталоге Русского музея портрет этот обозначен несколько странно: Васса (Мария) Строганова.
Как так может быть? Историки нашли объяснение: Григорий Дмитриевич Строганов был женат дважды. Первая жена Васса Ивановна Мещерская, вторая — Мария Яковлевна Новосильцева — именно она писала императрице в 1724 году и после этого прожила ещё десять лет. Васса же умерла относительно рано, в 1693 году, то есть в 7201-м по старинному русскому исчислению, а копируя полустертые буквы надгробий, историк Мартынов попросту ошибся в одной цифре, прибавив ей тридцать лет жизни.
Итак — тайны нет? Может быть, но, прежде чем быть разгаданной, эта история вдохновила писателя А. К. Толстого на написание повести «Упырь», а именно Васса стала прототипом страшной бригадирши Сугробиной — вампирши.
Усадьба Свиблово расположена по адресу: Лазоревый проезд, 13–15. Название селу предположительно досталось от имени Фёдора Андреевича Свиблы, воеводы Дмитрия Донского, принимавшего участие в постройке первых каменных укреплений Москвы. «Свиблый», «швиблый» в просторечии означало шепелявый.
К 1620 году Свиблово становится владением стольника Льва Афанасьевича Плещеева, а после безвременной кончины последней представительницы этой ветви рода Свиблово переходит к её дяде — К. А. Нарышкину, владевшему соседним Медведково, якобы по «устному завещанию» покойной. Кирилл Нарышкин построил здесь кирпичный дом, солодовенный завод, поварню, людские покои и церковь. Благо рабочей силы было в избытке: к строительству были привлечены пленные шведы. Многие из них нашли свой последний приют на кладбище в Свиблово. Оно располагалось близ домов 22 и 13 по Лазоревому проезду. По воспоминаниям старожилов, на могильных плитах были выгравированы руны и молитвы… богу Одину: скандинавы так до конца и не стали христианами.
В 1890-е годы историк Москвы Кондратьев увидел в Свиблово лишь «остатки когда-то хорошо распланированного сада» и «покинутое кладбище», на котором попадались надмогильные плиты с «немецкими» надписями. Сейчас в усадьбе отреставрированы церковь, два каменных флигеля и усадебный дом (вторая половина XVIII–XIX веков).