Взято с сайта gefter.ru
От редакции:С любезного разрешения издательства «НЛО» мы публикуем отрывок из недавно вышедшей книги американского историка Моники Блэк «Смерть в Берлине: от Веймарской республики до разделенной Германии» (М.: Новое литературное обозрение, 2015).
До сих пор мы рассматривали смерть в Восточном Берлине в основном в ее связи с погибшими в войну и их коммеморацией, а также в связи с социальными, политическими и психологическими эффектами продолжающегося отсутствия пропавших. Теперь я хотела бы обратить внимание на то, как в результате попытки построить социалистическое общество в Восточном Берлине возникло желание трансформировать определенные практики смерти или же стимулировать усвоение этих практик. После 1949 года для многих чиновников ГДР одной из важных задач, связанных с установлением социализма, стало возрождение «обобществленного» погребения, то есть превращение его в социальную помощь и передача его под ответственность муниципалитетов. Как мы знаем из предыдущих глав, в Германии на протяжении десятилетий этого добивались левые политики. Реформаторы периода Веймарской республики часто выражали желание защитить погребение от коммерциализации, от якобы недобросовестных владельцев похоронных бюро, продавцов гробов и изготовителей надгробий, для которых смерть — бизнес, подобный любому другому; они полагали, что подлинно социалистическое общество обязано обеспечивать его членам социальную защиту буквально от колыбели до могилы.
Кроме того, восточноберлинские реформаторы надеялись содействовать рационализации различных аспектов обращения с умершими. Они поддерживали кремацию как более эстетичную, гигиеничную и экономичную альтернативу традиционному погребению; они хотели сделать кладбища городской собственностью, забрать их у церквей, из санитарных соображений перенести их на окраины и эстетически усовершенствовать — чтобы они выражали полное социальное равенство. В своем обращении с умершими немцы давно соединяли моральные, социальные и эстетические соображения; однако реформаторы погребения в ГДР считали, что новые «политико-экономические отношения, возникшие с падением нацистского режима», требуют, чтобы государство взяло погребение под свой контроль и изменило существующие взгляды на него [1]. В этом смысле выведение погребения из сферы якобы капиталистических интересов и помещение его под государственную ответственность должны были создать дистанцию между Восточной Германией и ее фашистским прошлым.
Но в начале 1950-х годов, когда реформаторы собрались для обсуждения состояния погребения в ГДР, память о нацизме, о погребальном кризисе 1945 года и вызванных им рационализаторских мерах никуда не исчезла. Ради этой цели группа реформаторов со всей Восточной Германии — Комиссия по делам погребения и кладбищ (Kommission für Bestattungsund Friedhofswesen) — впервые собралась в Дрездене в августе 1951 года. То, что собрание проходило в Дрездене, очевидно, не было случайностью: после войны этот город считался лидером в деле похоронной реформы. Бомбардировки, разрушившие Дрезден в феврале 1945 года, оставили обугленные останки десятков тысяч тел на улицах города, в подвалах и на железнодорожных станциях. Как это было и в Берлине, дрезденским чиновникам пришлось взять ликвидацию трупов под свою ответственность: многие из них пришлось просто сжечь en masse на огромных погребальных кострах на рыночной площади или замуровать в подвалах. Поскольку вся городская инфраструктура, включая похоронные бюро и мастерские гробовщиков, была уничтожена бомбами, муниципальные власти быстро приняли решение сохранить за собой контроль над погребением после окончания войны. Как писал один дрезденский чиновник, в 1945 году сотрудники с нуля, «на своей бумаге и своими карандашами» восстанавливали администрацию Дрездена. Владельцы частных похоронных бюро получили единовременную выплату в размере 6000 марок, и их бизнес был ликвидирован; работавшие прежде не по найму Leichenfrauen (или Heimbürginnen, как их называли в Дрездене) стали городскими служащими с месячной зарплатой в 270 марок. Кладбища и городской крематорий были реорганизованы под началом центральной администрации и при финансовой поддержке правительства Land; были закуплены новые катафалки. К началу 1950-х годов в городе начали планировать строительство фабрики по изготовлению гробов [2].
Сколь бы прогрессивно это ни звучало для представителей Комиссии по делам погребения и кладбищ, многие из которых собирались применить в своих городах меры социализации по модели Дрездена, но в тот августовский день 1951 года кое-кто из участников собрание пропустил. К представителям Геры, Хемница, Дрездена, Галле, Лейпцига, Магдебурга, Цайца, Ростока и других крупных и малых городов ГДР не присоединились их коллеги из Восточного Берлина. Возможно, их отсутствие никого и не удивило: это был город, в котором похоронное дело и другие профессии, связанные со смертью, оставались почти целиком в руках частных лиц даже после 1949 года и который в этом отношении давно считался особенно отсталым с социалистической точки зрения. Но именно поэтому справедливым представляется вопрос о том, почему восточноберлинские власти не сделали погребальную реформу своей целью.
Возможны как минимум два объяснения. Первое — наличие Западного Берлина как таковое: берлинцы как единое целое продолжали перетекать через границы секторов, — а также политико-правовые особенности, связанные с разделением города. По крайней мере до реформы валюты на западе в июне 1948 года городская экономика погребения оставалась во многом унитарной. Берлинцы свободно прибегали к услугам любого частного похоронного бюро, которых в городе было около 220 [3], покупали надгробия, гробы и похоронные наряды у тех, кого выбирали сами, и за редкими исключениями хоронили умерших близких в той части Берлина, в которой им было угодно. Даже городская похоронно-страховая компания (Gemeinnütziges Bestattungs GmbH), частная благотворительная организация, с 1925 года оказывавшая недорогие погребальные услуги своим членам в Берлине, после апреля 1949 года была занята сложными вопросами попечительства и не могла действовать на востоке [4]. Так — возможно, не без иронии для столицы ГДР — в начале 1950-х годов противоречивая реальность берлинской жизни после разделения, похоже, образовала структурное препятствие даже для самой базовой формы социализации — и это в столице государства, официально посвятившего себя отмене частной собственности.
Но, похоже, стимул к погребальной реформе в Восточном Берлине отсутствовал и по другим, более тонким причинам: речь идет об обычаях, о местной истории и об ощущении пристойности, разделяемом современниками. В первые послевоенные годы погребальная реформа стояла в берлинской повестке дня, однако была отменена, как, вероятно, помнит читатель, в связи с возникновением альянса частных похоронных бюро. Их владельцы под руководством Рудольфа Дизинга, советника городской администрации по вопросам погребения, противостояли социализации на том основании, что берлинцы не понесут своих умерших близких в «холодную, бюрократическую контору». Дизинг утверждал, что, когда берлинцам был нужен сотрудник похоронного бюро, они шли к тому, кого уже знали, кто хоронил прежде других членов семьи. Иначе говоря, знакомство и традиция оставались главными условиями для берлинцев, нуждающихся в услугах погребального института.
В результате создание правильного, по задумке восточноберлинских чиновников, VEB (Volkseigener Betrieb, или народного предприятия), которое сделало бы организацию похорон «достойной и в финансовом плане необременительной» [5], оказалось весьма сложным делом. Помехой выступали соображения, далеко выходящие за пределы относительно прозаичной цели сделать погребение более доступным для широких масс. Погребение было слишком тесно связано с социальными конвенциями, привычками и личными вкусами, чтобы внезапная или быстрая инновация могла получить поддержку. В 1954 году власти Восточного Берлина обратились за помощью в осуществлении своих планов социализации к коллегам в Эрфурте, где погребение уже было взято под муниципальный контроль. Власти Эрфурта напомнили восточноберлинцам о том, насколько погребение было «обусловленным традицией предприятием. Если прадеда или прабабку хоронило частное бюро X, то семья идет в это же бюро». Это «можно наблюдать даже в случае с передовыми товарищами нашего рабочего движения» [6]. Другими словами, даже убежденные социалисты, когда дело касалось обращения с умершими, не могли изменить обычаю ради идеологического соответствия.
Как говорил Дизинг в 1945 году, сотрудники частных похоронных бюро пользовались властью и доверием, зачастую семьи поддерживали с ними давние отношения. Погребение умершего — глубоко эмоциональное, а не просто техническое мероприятие. Отвечавшие за вопросы погребения чиновники из Эрфурта в своей переписке с коллегами из администрации Восточного Берлина жаловались, что поиск людей, которые способны проявить надлежащее отношение к понесшим утрату, часто оборачивается серьезной проблемой, мешающей обобществлению погребальных услуг. «Нужно ввести в должность особенно ответственный персонал, такой, который мог бы позаботиться о понесших утрату в этот момент эмоционального страдания, который приносит с собой смерть, и который был бы исключительно чувствителен. <…> [Персонал] должен быть восприимчив <…> [и обладать] определенной приспособляемостью и знанием людей, чего нельзя приобрести за один день». По этим причинам, отмечали эрфуртские коллеги, народное предприятие в Галле «не провело и ста погребений за первый год» своей работы [7].
Несмотря на такие препятствия, занимающиеся вопросами погребения чиновники Восточного Берлина, как и их коллеги в других городах ГДР, упорно продолжали кампанию по снижению похоронных расходов, упрощению заупокойных служб и принуждению общества к тому, чтобы оно брало избавление от тел умерших на себя. Поразительно, но дрезденские власти приводили еврейские погребальные практики (по крайней мере, как они их понимали) в качестве главного образца этичного погребального режима; в качестве одного из множества пусть малозаметных и часто даже бессознательных способов, которыми очертания и ритуалы еврейской жизни формировали особую память в послевоенные годы — хотя погибло такое множество евреев [8]. Один чиновник писал: «Те, кто долгое время работает в похоронном деле, знают, например, что мировоззрение еврейской общины предписывает, чтобы умершего, будь то капиталист или рабочий — пусть даже они могут заплатить за лучшее погребение, — хоронили тем же самым способом, в точно таком же, простом гробу и с применением лишь самых необходимых атрибутов» [9]. Подобная социальная добродетельность резко контрастировала с таким обычным явлением и «дурным обычаем» (Unsitte), как «определение стоимости по классам, исходя из цены гроба» [10]. Использование чиновником пейоративного термина Unsitte указывает на практику, которая была не только полностью противоположной «правильному» обычаю, а потому «некультурной», но также и аморальной. Это близко к термину Unkultur («антикультура»), который часто использовался в годы нацизма для описания отклонений от якобы «аутентичных» германских похоронных практик. Немецкие чиновники долгое время соединяли погребение умерших с культурой; теперь реформаторы-социалисты изображали предоставление недорогих услуг по погребению Kulturaufgabe, культурным долгом. Сделать похороны доступными по цене, отмечал некий чиновник, — «самая важная культурная задача» [11].
Между тем некоторые жители Восточного Берлина действовали согласно иному набору моральных представлений, нежели те, которые были у городских чиновников — реформаторов погребения. Когда управление магистрата по коммунальному хозяйству (Abteilung Kommunale Wirtschaft) в 1952 году начало изготовление гробов на народном лесном предприятии в Бизентале, общественность нашла их неудовлетворительными и отказалась их покупать [12]. В том же году Министерство здравоохранения ГДР предложило в целях экономии использовать в городском крематории Баумшуленвега бумажные гробы вместо обычных деревянных. Администрация крематория отвергла эту идею, ссылаясь как на «технические», так и на «эстетические» соображения. Во-первых, жители Восточного Берлина обычно передавали умерших близких на кремацию в дорогих и даже «претенциозных» гробах, украшенных и сделанных из «декоративных пород дерева». Еще важнее то, что им разрешали увидеть умерших близких перед сжиганием тела; один чиновник утверждал, что созерцание их в бумажных гробах «навредит чувству благочестия у широких слоев населения» и заставит их отказаться от кремации в будущем [13].
Чувство правильности и любовь к умершим, очевидно, расходились с такими целями, как снижение затрат, эффективность и рационализация. Но мы должны здесь сделать шаг в сторону и спросить: почему, в то время как товары первой необходимости все еще выдавались по норме и материальные трудности были повсеместными, жители Восточного Берлина по-прежнему хотели платить за дорогие гробы, которые просто сгорят? Могло ли такое внимательное отношение к атрибутам погребения быть как-то связано с погребальным кризисом 1945 года? Из всех реалий последних недель войны гробы вызывали самую большую заботу берлинцев. Они с ужасом обнаружили, что гробов не достать, и были вынуждены хоронить близких завернутыми в простыни и одеяла; люди проделывали иногда огромный путь в поисках самого непритязательного гроба. Многие видели в погребении умерших без гробов — которые сами по себе символизировали порядок и целостность немецкого общества — признак упадка и этого общества, и жизненного уклада.
Учитывая эти обстоятельства недавнего прошлого, простая доступность гробов могла означать для жителей Восточного Берлина новую стабильность и возвращение к «нормальной жизни» после катастрофы 1945 года, тогда как дешевые гробы воскрешали воспоминания о той катастрофе. Возможно также, что «рационализация» пугала — как напоминание о разрухе конца войны. Даже в 1957 году Торгово-промышленная палата ГДР (Industrieund Handelskammer) была вынуждена отказаться от изготовления дешевых гробов из древесных отходов по соображениям «благочестия». Как объяснял некто из ведомства статс-секретаря по делам церкви (Staatssekretär für Kirchenfragen), такие гробы «могут иметь совершенно негативное влияние на население, которое — в этом я убежден — вспомнит о периоде, последовавшем за 1945 годом» [14]. Хотя реформаторы и сетовали, жители Восточной Германии в целом позволяли себе «едва ли оправданную роскошь», когда дело касалось погребения; и в 1950-е годы чиновники, выступавшие за использование таких экономичных вещей, как бумажные погребальные наряды, подушки и покрывала, не получали большой поддержки [15].
Еще более яркий пример того, как воспоминания жителей Восточного Берлина о военном времени мешали погребальной реформе, связан с их отношением к кремации. Со времен Империи социалистические реформаторы погребения рассматривали кремацию как признак прогресса похоронной культуры: они считали эту практику гигиеничной, эстетичной, современной и экономичной альтернативой традиционному погребению и свои социализирующие усилия часто направляли на то, чтобы убедить население в ее преимуществах. Некий чиновник Кваст, возглавлявший восточноберлинский крематорий Баумшуленвег, в записке 1952 года для Министерства здравоохранения описывал, какие шаги предприняты для популяризации кремации. Мимоходом он заметил: обычная практика давать горожанам посмотреть на умерших близких перед сжиганием полезна для «противодействия всем тем абсурдным слухам о сжигании трупов в демократическом секторе Большого Берлина» [16]. Кваст не объяснил, что это за слухи, — возможно потому, что они были общеизвестны. А восточногерманский чиновник из ведомства статс-секретаря по делам церкви ГДР сообщал спустя несколько лет, что «недостаток просвещения среди населения» привел к «самым безумным убеждениям» относительно кремации, связанным с «памятью о массовых сжиганиях в концентрационных лагерях» [17].
О чем говорят эти страхи? Как отмечалось в Главе 3, уже в последние месяцы войны датский журналист Якоб Кроника сообщал о группе женщин, которые были убеждены, что в Баумшуленвеге мертвых сжигали en gros, а не индивидуально [18]. На чем бы эти слухи ни основывались, они могли подразумевать что-то совсем иное после 1945 года, когда берлинцы гораздо больше узнали о методах массового убийства и ликвидации трупов в нацистских лагерях, а затем снова в 1950-х годах, когда городские власти решили популяризировать практику кремации. Судя по всему, волнения вокруг кремации утихли, когда родственникам разрешили смотреть на умерших близких перед сожжением, — так люди могли убедиться, что тела не подвергнут ужасу массового сожжения, неразрывно связанного теперь с нацистскими зверствами.
Уц Йеггле провокативно комментирует, если коротко, легенды, которые рассказывали этнические немцы, высланные из Восточной Европы после войны. Это истории о невиданной, почти фантасмагорической жестокости, которую применяли к ним советские жители, поляки и другие во время их возвращения на запад. Йеггле говорит, что, в сущности, это «проекции» тех ужасных преступлений, которые совершили сами немцы при национал-социалистах [19]. На первый взгляд легенды изгнанников, о которых говорит Йеггле, и страхи, связанные с кремацией в Восточном Берлине, могут показаться не связанными друг с другом. В одном случае передается как будто непосредственный опыт: насилие, совершаемое против изгнанников в конце войны. Во втором случае люди испытывают смутный страх из-за того, что с чьим-то умершим близким обходятся плохо, бесчестят его, как это происходило с жертвами нацизма в лагерях. Но кажется, что и то и другое — примеры ментальности виктимизации, которая пронизывала послевоенное германское общество и ни в коем случае не сводилась к западу, безотносительно к легитимирующей антифашистской идеологии правительства Восточной Германии [20]. Конечно, мы бы могли пренебречь и легендами изгнанников, и страхами вокруг кремации именно на этом основании: дескать, в обоих случаях современники пытались поменяться местами с жертвами нацизма, чтобы приравнять свои страдания военного и послевоенного времени к страданиям жертв. На мой взгляд, именно это успешно делает психологизирующий подход Йеггле к интерпретации изгнаннических легенд. Однако этот подход не много скажет нам о том, как жители Восточного Берлина воспринимали собственную послевоенную, постнацистскую ситуацию в контексте новой социалистической Германии. Приходившие попрощаться с умершими близкими в Баумшуленвег не были вовлечены в публичный, реабилитирующий или оправдывающий дискурс (что можно сказать о публикации легенд изгнанников), как раз наоборот: они сопровождали мертвых к могиле, а это одно из самых интимных и личных действий.
Это делает инверсию, которую они демонстрировали, — их буквальное принятие роли жертв нацизма — еще более любопытной. Ведь это был личный страх, а не апологетический или релятивизирующий вклад в политический дискурс. Кажется, что некоторые современники могли понять позицию жертвы до такой степени буквально, что боялись, как бы их собственные умершие близкие не разделили судьбу миллионов, исчезнувших в Освенциме. Этот страх требует нашего внимания, особенно потому, что возник он сразу после падения нацизма. По крайней мере для некоторых жителей Восточного Берлина преступления, связанные с уже не существующим нацистским режимом, не столько ушли в прошлое, сколько обернулись настоящими опасностями — потенциально угрожающими их умершим близким. Ученые исследовали отношение к холокосту и воспоминания о нем среди восточногерманских интеллектуалов и политической элиты, пользуясь разрешенными государством историографией, кино, телевидением и другими источниками [21]; однако нам в наших попытках вскрыть массовые знание и представления о геноциде необходимо пойти дальше. Что именно знали жители Восточного Берлина (и Восточной Германии в целом), когда они это узнали и что повлияло на это знание впоследствии? Как показывает их страх перед кремацией, воспоминания о геноциде могли принимать новые и неожиданные формы.
Более того, едва ли страхи, которые явно испытывали жители Восточного Берлина по поводу кремации и которые так или иначе опирались на слухи, ограничивались восточной частью города. Жители Западного Берлина в 1950-х годах все еще не хотели, чтобы их умерших близких кремировали в Баумшуленвеге, и городские чиновники на западе также говорили о небольшом снижении доли кремации сразу после войны. Если слухи о мертвецах в машинах преодолевали формальное разделение города, то почему этого нельзя предположить о страхе, связанном с массовыми сжиганиями в Баумшуленвеге?
Трудно сказать точно, какую долю составляла кремация в Восточном Берлине после 1945 года, так как в Баумшуленвеге не велось сколько-нибудь подробной статистики [22]. Однако статистика, собранная в 1952 году городским отделом коммунального хозяйства, свидетельствует: только 20 процентов жителей Восточного Берлина были кремированы — значительно меньше, чем в довоенные годы [23]. Невозможно сказать, насколько точны эти статистические данные, каким образом они собирались, как долго и у какой части жителей Восточного Берлина мог сохраняться (если вообще сохранялся) страх кремации, явно проявлявшийся в начале 1950-х годов. Но интересно, что в других частях ГДР доля кремации, по-видимому, возросла, в том числе — и в этом есть некоторая ирония — по причинам, связанным с войной. В том же упомянутом выше докладе 1957 года представитель ведомства статс-секретаря по делам церкви отмечал, что доля кремации в Лейпциге, видимо, возрастала между 1945-м и 1949 годом. Некоторые Umsiedler (переселенцы — восточногерманский эвфемизм для немецких беженцев и изгнанников из Восточной Европы) надеялись, что им разрешат в конце концов вернуться домой, и тогда они смогут забрать прах близких с собой [24].
Опыт беженцев, таким образом, добавлял еще один пласт к обширному и сложному комплексу тревог, побуждений и слухов, связанных с войной, который, скорее всего, мешал попыткам Восточной Германии рационализировать погребальные практики в первые послевоенные годы. Беженцы уезжали либо изгонялись из мест — Судетской области, Трансильвании и др., — где имелись собственные коды обычаев, нравов и моделей поведения в том, что касалось смерти. Затем они оказывались в чуждой среде, и, вероятно, попытки восточногерманского правительства стандартизировать практики смерти только усугубляли их положение. Лишиться родины означало, что они больше не могут навещать могилы близких, ухаживать за ними, и это подвигало некоторых к радикальным мерам. Один человек рассказал, как он вернулся в прежний свой город в Силезии, чтобы вскрыть могилу жены и забрать с собой в новый дом в Берлине ее тело и горсть силезской земли [25]. Для других попасть в незнакомое месте означало утратить заветные обычаи смерти либо встретить непонимание «местных» немцев, сохраняя эти обычаи [26]. Некоторые историки писали, что разногласия между беженцами и «местными» немцами заставили последних «[восстановить] местные, благочестивые традиции», чтобы отделить собственные обычаи от обычаев беженцев. Это «работало на установление иерархий» между своими и приезжими [27].
Население, исходя из самых разных соображений, сопротивлялось большинству направлений реформы, тем не менее некоторые восточноберлинские технократы продолжали строить масштабные планы по трансформации практик смерти. Герман Гензельман, главный архитектор Восточного Берлина, планировал полностью освободить город от кладбищ и превратить их в парки для энергичного социалистического отдыха; по его представлениям, социалистический город по необходимости должен быть городом без могил:
«<…>в современном городском планировании как таковом сущностно необходимо ликвидировать большую часть внутригородских кладбищ.
<…>Устранение [Bereinigung] проблемы с кладбищами — это <…>вопрос городского планирования и эстетики. Кладбища города попросту не могут находиться в центре или в расположенных близко к центру районах. Они относятся к окраинам. <…>Нельзя заставлять горожан, когда они выглядывают из окна, видеть кладбище, где в этот момент производится захоронение» [28].
Акцент Гензельмана на гигиене и очищении указывает на то, что умершие и их могилы считались не только несовременными, но и непристойными, несовместимыми с устремленной в будущее космологией и фундаментальным порядком здорового социалистического общества. Хорст Грошопп заметил: одна из особенностей изучения смерти в ГДР состоит в том, что большинство относящихся к ней аспектов обычно находилось под надзором общественного здравоохранения [29]. Если нацисты стремились перенести наиболее прославленных мертвецов Германии в центр своего главного города, то для коммунистических властей Восточного Берлина их присутствие в современной столице казалось неуместным.
Хотя большинство реформаторов погребения и планировщиков города считали кладбища неприглядными пережитками, многие берлинцы продолжали их посещать, сажать цветы на могилах родственников и друзей, удалять сорняки, наводить порядок, а возможно, и молиться в Поминальное воскресенье, как делали это на протяжении поколений. Место покоя и воспоминаний, кладбище было не чем иным, как центром культа погребения и смерти даже в социалистической столице. Это не смогли оценить по достоинству даже самые рьяные реформаторы, собиравшиеся ввести более современные и утилитарные взгляды на практики смерти. Их желание изменить экономику погребения, сократив расходы в 1950-х годах; разорвать давние связи с семейными похоронными бюро; убрать из города кладбища; да и само понятие рационализации в его многочисленных повторах — все это могло восприниматься как нечто вредное для чтимого культа погребения, особенно после войны и кризисов, которые она произвела в этом плане. В конце концов, в прошлом культ погребения часто был риторически связан с самыми основаниями немецкой культуры и идентичности. Как заметил чиновник из ГДР, жители Восточной Германии как группа держались «глубоко укорененного культа смерти [и] практики почитания умерших», что «рассматривалось как выражение культуры» [30].
Но и в Восточном Берлине 1950-х годов были чиновники, для которых кладбища оставались культурными институтами большей (или меньшей) ценности и которые стремились восстановить их, их облик и их эстетику — необязательно от разрушений военных лет, но от ужасного влияния китча. В этом отношении деятели, отвечавшие за кладбища при государственном социализме в Восточном Берлине, почти не отличались от своих предшественников в Берлине нацистском или веймарском. Ряд указаний (Friedhofsordnung [нем. букв. кладбищенских нормативов]), изданных для восточноберлинских кладбищ в 1951 году, были такими же авторитарными и директивными, что и прежние, и написаны тем же языком культурного кризиса, который использовали реформаторы начиная с рубежа веков. Нормативы фокусировались на необходимости остановить «беспримерный упадок» кладбищ и восстановить их в прежней роли «мест культуры» (Kulturstätte); они содержали рекомендации по облику, материалу, размеру и стилю надгробий, правила поведения посетителей и даже описания емкостей для цветов (особенно нежелательны были «непривлекательные емкости, такие как банки из-под варенья») [31].
Влиятельная и консервативная Ассоциация по кладбищам и мемориалам (Arbeitsgemeinschaft Friedhof und Denkmal — AFD), основанная в Западной Германии в 1951 году, использовала тот же язык [32]. Миссия АКМ, как и миссия восточноберлинских реформаторов кладбища, состояла в том, чтобы победить полное отсутствие культуры (absolute Kulturlosigkeit) на немецких кладбищах, которое стало результатом примитивного торгашества, наполнившего места погребения «индустриальным массовым китчем» [33]. Цели реформаторов кладбища в Восточной и Западной Германии были настолько близки, что к 1953 году АКМ организовала пешие экскурсии по восточногерманским кладбищам [34]. Восточногерманские пасторы также принимали участие в конференциях АКМ [35], а в 1955 году западноберлинская Гильдия каменщиков и скульпторов (Steinmetz und Bildhauer-Innung) пригласила чиновников из восточноберлинского магистрата на беседу, организованную основателем АКМ Вернером Линднером [36]. Наконец, восточногерманские реформаторы основали собственную версию АКМ, получившую название «Рабочая группа по планированию кладбищ» (Provisatorische Arbeitskreis für Friedhofsgestaltung — PAF). Первая публикация РГПК — «Кладбище: мысли для всех» — даже содержала репродукции фотографий, относящиеся к АКМ, но помещенные рядом с фотографией центрального мемориала «великим социалистам» во Фридрихсфельде и еще одной, изображающей общую могилу для жертв неназванного концентрационного лагеря. Тем самым реформа кладбищ была реконтекстуализирована в соответствии с новыми обстоятельствами.
Тем не менее замечательное сходство языка реформаторов кладбищ — от Германской империи и Веймарской республики до Третьего рейха и, наконец, до Восточного и Западного Берлина — показывает, почему, даже когда сенсибильности (sensibilities) поменялись, реформаторы из РГПК и АКМ все еще могли воспринимать свои цели как, в сущности, одинаковые. Восточногерманский реформатор кладбища Фриц Гепперт продолжал сокрушаться, как это десятилетиями делали его коллеги, по поводу влияния «бездушного, направленного вовне и несдержанного индивидуализма эпохи культурного упадка. На протяжении тысячелетий кладбища были Kulturstätte [нем. букв. местом культуры]. Они — мерило культурной развитости нации» [37]. Но избавление их от упадочного состояния могло стать «важнейшей частью восстановления немецкой Kultur», только если «желания и чувства индивида» отступят перед «всеобщими интересами» [38]. Примечательно, что во многих политически и идеологически различных контекстах Kultur — там, где затрагивались вопросы кладбищ и погребений, — оставалась символом «хорошего», пусть даже представления о «хорошем» менялись. Ведь, разумеется, «беспримерный упадок», описанный в восточноберлинских нормативах, отсылал не только к давнему беспокойству о вкусах «масс», подрывающих кладбищенскую эстетику, но и к «упадку», который ассоциировался с нацизмом.
Все эти идеи и язык, на котором они были выражены, оказались бы знакомы любому германскому реформатору кладбищ в любом контексте от рубежа веков до 1960-х годов. Реформаторы в Восточном Берлине и ГДР, как правило, продолжали настаивать, в точности как их предшественники, что кладбища — общественные места, принадлежащие обществу как целому. То, каким образом германские реформаторы кладбищ обсуждали эти пространства в разные периоды и при кардинально различных идеологических режимах, указывает на сохраняющиеся релевантность и устойчивость основного идеала в германском обществе, который помещал потребности сообщества выше желаний индивида, хотя принципы, приводившие этот идеал в действие, наряду со значением германского коллективизма и идентичности, со временем менялись. К тому же, хотя реформаторы в любом германском контексте в прошлом и настоящем приписывали культурный упадок на кладбищах «необузданному индивидуализму» и «поверхностной показушности Вильгельмовской эпохи» [39], каждая эпоха предлагала собственные решения. Для многих членов АКМ восстановление кладбищенской Kultur могло быть достигнуто только через «рехристианизацию». Для членов РГПК, напротив, это могло случиться, если надписи на могильных камнях стали бы выражать «внутреннюю сущность» «покоящихся», а не их «финансовую состоятельность» (Kapitalkraft) [40].
1. BA DO 1/8703. Bericht der Bestattungseinrichtungen der Stadt Dresden. 13 февр. 1952 г.
2. См.: BA DO 1/8703. Bericht der Bestattungseinrichtungen der Stadt Dresden. 13 февр. 1952 г.
3. См.: LABB 2.3/1.
4. См.: LAB C Rep 115/187. Prüfungsbericht über die Gemeinnütziges BestattungsGmbH. 22 нояб. 1951 г.; Feststellungsbericht. 20 февр. 1952 г.
5. LAB C Rep 115/187. Pressemeldung für “Berliner Zeitung”. 23 сент. 1953 г.
6. LAB C Rep 115/187. Rat der Stadt Erfurt — Magistrat von Groß-Berlin. 24 апр. 1954 г.
7. LAB C Rep 115/187. Rat der Stadt Erfurt — Magistrat von Groß-Berlin. 24 апр. 1954 г.
8. Grossmann A. Jews, Germans, and Allies. P. 254.
9. BA DO 1/8703. An das MdI des Landes Sachsen, betr.: kostenlose Totenbestattung, 24 окт. 1950 г.
10. BA DO 1/8703. Bericht der Bestattungseinrichtungen der Stadt Dresden. 13 февр. 1952 г.
11. BA DO 1/8703. Beschluß der Kommission für Bestattungsund Friedhofswesen. 31 авг. 1951 г.
12. LAB C Rep 115/187. Berichterstattung, Abgabetermin. 1 окт. 1952 г.
13. LAB C Rep 118/878. Vermerk. DDR Ministerium für Gesundheitswesen. 26 июня 1952 г.
14. BA DO 4/2162. Stellvertreter des Vorsitzenden desMinisterrates — Staatssekretär für Kirchenfragen. 29 июля 1957 г.; Industrieund Handelskammer der DDR — Stellvertreter des Vorsitzenden des Ministerrates. 25 июля 1957 г.
15. См.: BA DO 4/2162. “Das Bestattungsund Friedhofswesen in der DDR”. S. 12. 2 дек. 1957 г.
16. См.: LAB C Rep 118/878. Vermerk. DDR Ministerium für Gesundheitswesen. 26 июня 1952 г.
17. BA DO 4/2162. “Das Bestattungsund Friedhofswesen in der DDR”. S. 9. 2 дек. 1957 г.
18. Kronika J. Der Untergang Berlins. S. 72–74.
19. См.: Jeggle U. Sagen und Verbrechen // Flüchtlinge und Vertriebene in der westdeutschen Nachkriegsgeschichte: Bilanzierung der Forschung und Perspektiven für die künftige Forschungsarbeit / Hgg. R. Schulze, D. von der Brelie-Lewien, H. Grebing. Hildesheim: Verlag August Lax, 1987. S. 205.
20. См.: Moeller R.G. War Stories. P. 18–19.
21. См.: Fox T.C. Stated Memory: East Germany and the Holocaust. Rochester, N.Y.: Camden House, 1999; Wolfgram M.A. The Holocaust through the Prism of East German Television: Collective Memory and Audience Perception // Holocaust and Genocide Studies. 2006. Vol. 20 No. 1. P. 57–79; Herf J. Divided Memory.
22. См.: Schulz F.R. Disposing of the Dead in East Germany, 1945–1990. P. 40.
23. См.: LAB C Rep 115/187. Berichterstattung, Abgabetermin. 1 окт. 1952 г. В конце 1930-х годов, например, как свидетельствует муниципальная статистика, 34,1% берлинцев были кремированы (см.: Statistisches Jahrbuch der Stadt Berlin / Hg. Statistisches Amt der Reichshauptstadt Berlin. 14. Jhg. Berlin, 1938. S. 178).
24. См.: BA DO 4/2162. “Das Bestattungsund Friedhofswesen in der DDR”. S. 9. 2 дек. 1957 г.
25. См.: Johannes Künzig Institut, Sammlung Karasek, Arch. 1/4/451–600, Sitte und Brauch nach 1945. S. 86.
26. См.: Weber-Kellermann I. Zur Interethnik: Donauschwaben, Siebenbürger Sachsen und ihre Nachbarn. Frankfurt a.M.: Suhrkamp, 1978. S. 41–43.
27. Kossert A. Kalte Heimat: Die Geschichte der Deutschen Vertriebenen nach 1945. Münich: Siedler, 2008. S. 113.
28. LAB C Rep 115/218. Chefarchitekt Henselmann — Magistrat Abteilung Kommunale Wirtschaft (далее — AKW). 12 дек. 1955 г.
29. См.: Groschopp H. Weltliche Trauerkultur in der DDR. S. 109.
30. BA DO 4/2162. “Das Bestattungsund Friedhofswesen in der DDR”. S. 3. 2 дек. 1957 г.
31. LAB C Rep 100–05/854. Magistrat von Groß-Berlin, Abt. Aufbau, “Neufassung der Friedhofsordnung für die städtischen Friedhöfe von Groß-Berlin”. 25 янв. 1951 г.
32. См.: 25 Jahre Arbeitsgemeinschaft Friedhof und Denkmal e.V., 1951–1976. Kassel: AFD, 1977. S. 7.
33. EZA 4/1137. Gutachten von Prof. Dr. Bachof, “Recht geht vor Macht, auch im Friedhofswesen”. 1954 г.
34. См.: EZA 4/1137. AFD — Kirchenkanzlei der EKD-Berliner Stelle. 4 дек. 1953 г.
35. EZA 104/1216. EKD, Kirchenkanzlei, Berliner Stelle. 29 авг. 1955 г.
36. См.: LAB C Rep 115/220. Steinmetz und Bildhauer-Innung. 25 окт. 1955 г.
37. BA DO 4/863. Provisatorische Arbeitskreis für Friedhofsgestaltung, “Der Friedhof: Gedanken für Alle”. S. 1. Дата не указана, ок. 1956.
38. BA DO 4/863. Provisatorische Arbeitskreis für Friedhofsgestaltung. S. 3–4.
39. Ibid. S. 5.
40. Ibid. S. 12.
Источник: Блэк М. Смерть в Берлине: от Веймарской республики до разделенной Германии / Пер. с англ. В.А. Третьякова. М.: Новое литературное обозрение, 2015. С. 262–278.